Первое в своей жизни интервью мне посчастливилось брать у Пимена Панченко. Получив редакционное задание, я первым делом заглянул в энциклопедию и растерялся — о чем я, недавний выпускник филфака, буду разговаривать с народным поэтом, лауреатом Государственных премий СССР и БССР, восемь раз орденоносцем, почетным академиком Академии наук Беларуси и экс-депутатом Верховного Совета с редким даже для советской номенклатуры стажем — двадцать семь лет?
Правда, смелости мне добавляла любовь к его стихам. Еще со школы я знал наизусть и сурового, вовсе не парадного «Героя» («Злосна сказаў: уставай, пяхота, / мы не на пляжы, а на вайне…»), и проникновенные «Белыя яблыні», и «Родную мову», где «сакаталі», «красавалі», «жнівавалі», «лістападзіліся» и «сняжыліся» все двенадцать месяцев белорусского календаря. Помню, уже поднимаясь по лестнице в доме, расположенном в так называемом «Пыжиковом районе» над Свислочью, я повторял, словно некий добавляющий уверенности пароль, запомнившиеся из школьной хрестоматии строчки: «Покуль сонца не згасла, покуль свецяцца зоры, / Беларусь не загіне, будзе жыць Беларусь!»
Но никаких паролей не понадобилась. Пимен Емельянович встретил меня, как старого знакомого, и просто шокировал своей открытостью и доверием. Не дожидаясь, пока я начну задавать заготовленные вопросы, Панченко без какой бы то ни было наводки с моей стороны заговорил сам о вещах, о которых тогда, несмотря на всю гласность, разве что шептались на писательских кухнях. Например, о том, что Янку Купалу в Москве в 1942 году — убили. «Я написал об этом в дневнике», — признался Панченко. И как ему было не поверить, если он сам в той московской гостинице жил и с Купалой встречался…
Пимен Панченко, архивное фото
Удивил меня Панченко и рассказом о своих отношениях с советской цензурой. Как мне тогда представлялось? Если ты народный поэт и лауреат высочайших государственных премий, то никакой придирчивый редактор и сверхвъедливый цензор не имеют права к тебе цепляться. Оказалось — имеют, и Пимена Панченко, несмотря на все звания и премии, редактировали и подвергали цензуре с таким же идеологическим хамством, как и всех остальных. Из каждой книги изымались подозрительные с точки зрения Главлита стихи, многие произведения автор вынужден был переписывать.
Как пример своих отношений с цензурой, Панченко припомнил историю с хрестоматийным стихотворением «Родная мова» (тем самым, вышеупомянутым). Поэта вызвали в издательство и потребовали изменить финальную строфу: «Ці плачу я, ці пяю? / Восень, на вуліцы цёмна… / Пакіньце мне мову маю — / пакіньце жыццё мне!» Иначе — книга не выйдет.
Что было делать? Поэт вынужден был согласиться и завершить стихотворение менее эмоциональным четверостишием: «Ці плачу я, ці пяю, / ці размаўляю з матуляю — песню сваю, мову сваю / я да грудзей прытульваю».
В таком виде «Родная мова» и печаталась — во всех сборниках избранных, собраниях сочинений и школьных учебниках. Начиная с 1964 года. Самое удивительное, что поэт и критик с безупречным литературным вкусом Михась Стрельцов назвал те дописанные под принуждением строки с «прытуленай да грудзей мовай» «счастливо рожденными однажды, пронзительными и прочувствованными». В этом он, вероятно, убедил и самого автора — Панченко так и не стал восстанавливать отцензурированные стихи в прижизненных изданиях.
Сделал это я, в поэтической антологии «Краса і сіла», когда Панченко уже не было на свете. Тогда кое-кто упрекнул меня в нарушениях. Мол, есть воля автора и правила текстологии, и нарушать их нельзя. Подобного мнения, как оказалось, до сих придерживаются и современные издатели — повсюду «Родную мову» перепечатывают с соглашательским, жалким финалом. А был же (и должен остаться) протест народного поэта против уничтожения белорусского языка, высказанный еще в то время, когда советские люди кукурузный коммунизм строили.
«Пакіньце мне мову маю — пакіньце жыццё мне!»